МИР ДОЛЬНИЙ Земля

 


В этом альбоме — одна экранизация кармен-романса, связанного с творчеством А.И. Куприна:


В качестве приложения к альбому-антологии я включил дополнительно и две "Олеси", которые экранизируются именно как фильмы-романсы (Марина Влади и Людмила Чурсина): свою песню и знаменитую песню из репертуара ансамбля "Сябры".




Олеся. Журавли


/ муз. Олег Митяев, сл. Руслан Богатырев
/ аранж. Сергей Каминский   / исп. Руслан Богатырев

/ фильм-романс: на основе кадров фильма "Колдунья" (La Sorcière, Франция-Швеция, 1956) реж. Андре Мишеля по мотивам повести А.И.Куприна "Олеся".
/ в гл. ролях: Марина Влади и Морис Роне.

Создана по мотивам песен "Олеся" (муз. О.Иванов, сл. А.Поперечный; из репертуара ансамбля "Сябры") и "Алеся" (муз. И.Лученок, сл. А.Кулешов; из репертуара ансамбля "Песняры"), но с сохранением основы сюжета исходной песни Олега Митяева "На перроне разлук желтизна".


Улетают на юг журавли,
Окликая ушедшее лето.
Здесь по капелькам сонной земли
Мы бродили с тобой до рассвета.

Отшумели безумным дождём
Наши майские грозы.
И лишь в сердце моём
Тихо плачут берёзы.


Я не знаю, зачем здесь стою
И гляжу сквозь туман на Полесье.
В этом Богом забытом краю
Твоё имя шепчу я, Олеся.

Шелест стылых, усталых ветвей
Разрывает мне душу —
Я печалью своей
Твой покой не нарушу.


Пусть уносят во мглу поезда
Лет минувших пустые надежды,
Но не гаснет на небе звезда,
Под которой мечтали мы прежде.

Всё летят и летят журавли
От метель и мороза.
И о нашей любви
Тихо плачут берёзы.





Олеся (Девушка из Полесья)


/ муз. Олег Иванов, сл. Анатолий Поперечный
/ аранж. Олег Князев   / исп. Руслан Богатырев

/ фильм-романс: на основе кадров из фильма "Олеся" реж. Бориса Ивченко (Киностудия им. А.Довженко, 1971) по одноимённой повести А.И.Куприна (1898).
/ в гл. ролях: Геннадий Воропаев и Людмила Чурсина.


Живёт в белорусском Полесье
Кудесница леса — Олеся.
Считает года по кукушке,
Встречает меня на опушке.

Олеся, Олеся, Олеся!
Так птицы кричат, так птицы кричат,
Так птицы кричат в поднебесье.
Олеся, Олеся, Олеся!
Останься со мною, Олеся,
Как сказка, как чудо, как песня.


Боясь, что вернутся морозы,
Заплачут в апреле берёзы.
Олеся к ветвям прикоснётся,
Росою слеза обернётся.

Олеся, Олеся, Олеся!
Так птицы кричат, так птицы кричат,
Так птицы кричат в поднебесье.
Олеся, Олеся, Олеся!
Останься со мною, Олеся,
Как сказка, как чудо, как песня.


Живёт в белорусском Полесье
Кудесница леса — Олеся,
Живёт в ожидании счастья,
А с ним нелегко повстречаться.

Олеся, Олеся, Олеся!
Так птицы кричат, так птицы кричат,
Так птицы кричат в поднебесье.
Олеся, Олеся, Олеся!
Останься со мною, Олеся,
Как сказка, как чудо, как песня.


Александр Куприн / «Олеся» (1898). Отрывки


Судьба забросила меня на целых шесть месяцев в глухую деревушку Волынской губернии, на окраину Полесья, и охота была единственным моим занятием и удовольствием. Признаюсь, в то время, когда мне предложили ехать в деревню, я вовсе не думал так нестерпимо скучать. Я поехал даже с радостью.

«Полесье... глушь... лоно природы... простые нравы... первобытные натуры, — думал я, сидя в вагоне, — совсем незнакомый мне народ, со странными обычаями, своеобразным языком... и уж, наверно, какое множество поэтических легенд, преданий и песен!»

<...>

Лес редел понемногу, почва опускалась и становилась кочковатой. След, оттиснутый на снегу моей ногой, быстро темнел и наливался водой. Несколько раз я уже проваливался по колена. Мне приходилось перепрыгивать с кочки на кочку; в покрывавшем их густом буром мху ноги тонули, точно в мягком ковре.

Кустарник скоро совсем окончился. Передо мной было большое круглое болото, занесённое снегом, из-под белой пелены которого торчали редкие кочки. На противоположном конце болота, между деревьями, выглядывали белые стены какой-то хаты. «Вероятно, здесь живёт ириновский лесник, — подумал я. — Надо зайти и расспросить у него дорогу».

Но дойти до хаты было не так-то легко. Каждую минуту я увязал в трясине. Сапоги мои набрали воды и при каждом шаге громко хлюпали; становилось невмочь тянуть их за собою.

Наконец я перебрался через это болото, взобрался на маленький пригорок и теперь мог хорошо рассмотреть хату. Это даже была не хата, а именно сказочная избушка на курьих ножках. Она не касалась полом земли, а была построена на сваях, вероятно ввиду половодья, затопляющего весною весь Ириновский лес. Но одна сторона её от времени осела, и это придавало избушке хромой и печальный вид. В окнах недоставало нескольких стёкол; их заменяли какие-то грязные ветошки, выпиравшиеся горбом наружу.

Я нажал на клямку и отворил дверь. В хате было очень темно, а у меня, после того как я долго глядел на снег, ходили перед глазами фиолетовые круги; поэтому я долго не мог разобрать, есть ли кто-нибудь в хате.

— Эй, добрые люди, кто из вас дома? — спросил я громко.

Около печки что-то завозилось. Я подошёл поближе и увидал старуху, сидевшую на полу. Перед ней лежала огромная куча куриных перьев. Старуха брала отдельно каждое перо, сдирала с него бородку и клала пух в корзину, а стержни бросала прямо на землю. <...>

— Да вот, бабушка, заблудился я. Может, у тебя молоко найдётся?

— Нет молока, — сердито отрезала старуха. — Много вас по лесу ходит... Всех не напоишь, не накормишь...

— Ну, бабушка, неласковая же ты до гостей.

— И верно, батюшка: совсем неласковая. Разносолов для вас не держим. Устал — посиди, никто тебя из хаты не гонит. <...>

Вдруг она остановилась, подняла голову, точно к чему-то прислушиваясь. Я тоже насторожился. Чей-то женский голос, свежий, звонкий и сильный, пел, приближаясь к хате. <...>

Голос, певший песню, вдруг оборвался совсем близко около хаты, громко звякнула железная клямка, и в просвете быстро распахнувшейся двери показалась рослая смеющаяся девушка. Обеими руками она бережно поддерживала полосатый передник, из которого выглядывали три крошечных птичьих головки с красными шейками и чёрными блестящими глазёнками.

— Смотри, бабушка, зяблики опять за мною увязались, — воскликнула она, громко смеясь, — посмотри, какие смешные... Голодные совсем. А у меня, как нарочно, хлеба с собой не было.

Но, увидев меня, она вдруг замолчала и вспыхнула густым румянцем. Её тонкие чёрные брови недовольно сдвинулись, а глаза с вопросом обратились на старуху.

— Вот барин зашёл... Пытает дорогу, — пояснила старуха. — Ну, батюшка, — с решительным видом обернулась она ко мне, — будет тебе прохлаждаться. Напился водицы, поговорил, да пора и честь знать. Мы тебе не компания...

— Послушай, красавица, — сказал я девушке. — Покажи мне, пожалуйста, дорогу на Ириновский шлях, а то из вашего болота во веки веков не выберешься.

Должно быть, на неё подействовал мягкий, просительный тон, который я придал этим словам. Она бережно посадила на печку, рядом со скворцами, своих зябликов, бросила на лавку скинутую уже короткую свитку и молча вышла из хаты.

— Видите тропочку, вон, вон, между соснами-то? Видите?

— Вижу...

— Идите по ней всё прямо. Как дойдёте до дубовой колоды, повернёте налево. Так прямо, всё лесом, лесом и идите. Тут сейчас вам и будет Ириновский шлях.

В то время когда она вытянутой правой рукой показывала мне направление дороги, я невольно залюбовался ею. В ней не было ничего похожего на местных «дивчат», лица которых под уродливыми повязками, прикрывающими сверху лоб, а снизу рот и подбородок, носят такое однообразное, испуганное выражение.

Моя незнакомка, высокая брюнетка лет около двадцати — двадцати пяти, держалась легко и стройно. Просторная белая рубаха свободно и красиво обвивала её молодую, здоровую грудь. Оригинальную красоту её лица, раз его увидев, нельзя было позабыть, но трудно было, даже привыкнув к нему, его описать. Прелесть его заключалась в этих больших, блестящих, тёмных глазах, которым тонкие, надломленные посредине брови придавали неуловимый оттенок лукавства, властности и наивности; в смугло-розовом тоне кожи, в своевольном изгибе губ, из которых нижняя, несколько более полная, выдавалась вперёд с решительным и капризным видом.

<...>

— Постой, постой! — крикнул я. — Как тебя зовут-то? Уж будем знакомы как следует.

Она остановилась на мгновение и обернулась ко мне.

— Алёной меня зовут... По-здешнему — Олеся.

—————

Весна наступила в этом году ранняя, дружная и — как всегда на Полесье — неожиданная. Побежали по деревенским улицам бурливые, коричневые, сверкающие ручейки, сердито пенясь вокруг встречных каменьев и быстро вертя щепки и гусиный пух; в огромных лужах воды отразилось голубое небо с плывущими по нему круглыми, точно крутящимися, белыми облаками; с крыш посыпались частые звонкие капли. Воробьи, стаями обсыпавшие придорожные вётлы, кричали так громко и возбуждённо, что ничего нельзя было расслышать за их криком. Везде чувствовалась радостная, торопливая тревога жизни.

<...>

Над чёрными нивами вился лёгкий парок, наполнявший воздух запахом оттаявшей земли, — тем свежим, вкрадчивым и могучим пьяным запахом весны, который даже и в городе узнаешь среди сотен других запахов. Мне казалось, что вместе с этим ароматом вливалась в мою душу весенняя грусть, сладкая и нежная, исполненная беспокойных ожиданий и смутных предчувствий, — поэтическая грусть, делающая в ваших глазах всех женщин хорошенькими и всегда приправленная неопределёнными сожалениями о прошлых вёснах. Ночи стали теплее; в их густом влажном мраке чувствовалась незримая спешная творческая работа природы...

В эти весенние дни образ Олеси не выходил из моей головы. Мне нравилось, оставшись одному, лечь, зажмурить глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и беспрестанно вызывать в своём воображении её то суровое, то лукавое, то сияющее нежной улыбкой лицо, её молодое тело, выросшее в приволье старого бора так же стройно и так же могуче, как растут молодые ёлочки, её свежий голос, с неожиданными низкими бархатными нотками...

«Во всех её движениях, в её словах, — думал я, — есть что-то благородное (конечно, в лучшем смысле этого довольно пошлого слова), какая-то врождённая изящная умеренность...» Также привлекал меня к Олесе и некоторый ореол окружавшей её таинственности, суеверная репутация ведьмы, жизнь в лесной чаще среди болота и в особенности — эта гордая уверенность в своих силах, сквозившая в немногих обращённых ко мне словах.

<...>

Не одна красота Олеси меня в ней очаровывала, но также и её цельная, самобытная, свободная натура, её ум, одновременно ясный и окутанный непоколебимым наследственным суеверием, детски невинный, но и не лишённый лукавого кокетства красивой женщины. Она не уставала меня расспрашивать подробно обо всём, что занимало и волновало её первобытное, яркое воображение: о странах и народах, об явлениях природы, об устройстве земли и вселенной, об учёных людях, о больших городах... Многое ей казалось удивительным, сказочным, неправдоподобным. Но я с самого начала нашего знакомства взял с нею такой серьёзный, искренний и простой тон, что она охотно принимала на бесконтрольную веру все мои рассказы.

—————

Почти две недели не видал я Олеси и теперь особенно ясно понял, как была она мне близка и мила. Держась за скобку двери, я несколько секунд медлил и едва переводил дыхание. В нерешимости я даже закрыл глаза на некоторое время, прежде чем толкнуть дверь...

В впечатлениях, подобных тем, которые последовали за моим входом, никогда невозможно разобраться... Разве можно запомнить слова, произносимые в первые моменты встречи матерью и сыном, мужем и женой или двумя влюблёнными? Говорятся самые простые, самые обиходные фразы, смешные даже, если их записывать с точностью на бумаге. Но здесь каждое слово уместно и бесконечно мило уже потому, что говорится оно самым дорогим на свете голосом.

Я помню, очень ясно помню только то, что ко мне быстро обернулось бледное лицо Олеси и что на этом прелестном, новом для меня лице в одно мгновение отразились, сменяя друг друга, недоумение, испуг, тревога и нежная, сияющая улыбка любви... Старуха что-то шамкала, топчась возле меня, но я не слышал её приветствий. Голос Олеси донесся до меня, как сладкая музыка:

— Что с вами случилось? Вы были больны? Ох, как же вы исхудали, бедный мой.

Я долго не мог ей ничего ответить, и мы молча стояли друг против друга, держась за руки, прямо, глубоко и радостно смотря друг другу в глаза. Эти несколько молчаливых секунд я всегда считаю самыми счастливыми в моей жизни, — никогда, никогда, ни раньше, ни позднее, я не испытывал такого чистого, полного, всепоглощающего восторга. И как много я читал в больших тёмных глазах Олеси: и волнение встречи, и упрёк за моё долгое отсутствие, и горячее признание в любви... Я почувствовал, что вместе с этим взглядом Олеся отдаёт мне радостно, без всяких условий и колебаний, всё свое существо.

<...>

— Ах, зачем я не знала, что вы захворали! — воскликнула она с нетерпеливым сожалением. — Я бы в один день вас на ноги поставила... Ну, как же им можно довериться, когда они ничего, ни-че-го не понимают? Почему вы за мной не послали?

Я замялся.

— Видишь ли, Олеся... это и случилось так внезапно... и, кроме того, я боялся тебя беспокоить. Ты в последнее время стала со мной какая-то странная, точно всё сердилась на меня или надоел я тебе... Послушай, Олеся, — прибавил я, понижая голос, — нам с тобой много, много нужно поговорить... только одним... понимаешь?

Она тихо опустила веки в знак согласия, потом боязливо оглянулась на бабушку и быстро шепнула:

— Да... я и сама хотела... потом... подождите...

Едва только закатилось солнце, как Олеся стала меня торопить идти домой.

— Собирайтесь, собирайтесь скорее, — говорила она, увлекая меня за руку со скамейки. — Если вас теперь сыростью охватит, — болезнь сейчас же назад вернётся.

— А ты куда же, Олеся? — спросила вдруг Мануйлиха, видя, что её внучка поспешно набросила на голову большой серый шерстяной платок.

— Пойду... провожу немножко, — ответила Олеся.

Она произнесла это равнодушно, глядя не на бабушку, а в окно, но в её голосе я уловил чуть заметный оттенок раздражения.

— Пойдёшь-таки? — с ударением переспросила старуха.

Глаза Олеси сверкнули и в упор остановились на лице Мануйлихи.

— Да, и пойду! — возразила она надменно. — Уж давно об этом говорено и переговорено... Моё дело, мой и ответ.

— Эх, ты!.. — с досадой и укоризной воскликнула старуха.

Она хотела ещё что-то прибавить, но только махнула рукой, поплелась своей дрожащей походкой в угол и, кряхтя, закопошилась там над какой-то корзиной.

Я понял, что этот быстрый недовольный разговор, которому я только что был свидетелем, служит продолжением длинного ряда взаимных ссор и вспышек. Спускаясь рядом с Олесей к бору, я спросил её:

— Бабушка не хочет, чтобы ты ходила со мной гулять? Да?

Олеся с досадой пожала плечами.

— Пожалуйста, не обращайте на это внимания. Ну да, не хочет... Что ж!.. Разве я не вольна делать, что мне нравится?

Во мне вдруг поднялось неудержимое желание упрекнуть Олесю за её прежнюю суровость.

— Значит, и раньше, ещё до моей болезни, ты тоже могла, но только не хотела оставаться со мною один на один... Ах, Олеся, если бы ты знала, какую ты причиняла мне боль... Я так ждал, так ждал каждый вечер, что ты опять пойдёшь со мною... А ты, бывало, всегда такая невнимательная, скучная, сердитая... О, как ты меня мучила, Олеся!..

— Ну, перестаньте, голубчик... Забудьте это, — с мягким извинением в голосе попросила Олеся.

— Нет, я ведь не в укор тебе говорю, — так, к слову пришлось... Теперь я понимаю, почему это было... А ведь сначала, — право, даже смешно и вспомнить, — я подумал, что ты обиделась на меня из-за урядника. И эта мысль меня сильно огорчала. Мне казалось, что ты меня таким далёким, чужим человеком считаешь, что даже простую дружескую услугу тебе от меня трудно принять... Очень мне это было горько... Я ведь и не подозревал, Олеся, что всё это от бабушки идёт...

Лицо Олеси вдруг вспыхнуло ярким румянцем.

— И вовсе не от бабушки!.. Сама я этого не хотела! — горячо, с задором воскликнула она.

Я поглядел на неё сбоку, так что мне стал виден чистый, нежный профиль её слегка наклоненной головы. Только теперь я заметил, что и сама Олеся похудела за это время и вокруг её глаз легли голубоватые тени. Почувствовав мой взгляд, Олеся вскинула на меня глаза, но тотчас же опустила их и отвернулась с застенчивой улыбкой.

— Почему ты не хотела, Олеся? Почему? — спросил я обрывающимся от волнения голосом и, схватив Олесю за руку, заставил её остановиться.

Мы в это время находились как раз на середине длинной, узкой и прямой, как стрела, лесной просеки. Высокие, стройные сосны обступали нас с обеих сторон, образуя гигантский, уходящий вдаль коридор со сводом из душистых сплетшихся ветвей. Голые, облупившиеся стволы были окрашены багровым отблеском догорающей зари...

— Почему? Почему, Олеся? — твердил я шепотом и всё сильнее сжимал её руку.

— Я не могла... Я боялась, — елё слышно произнесла Олеся. — Я думала, что можно уйти от судьбы... А теперь... теперь...

Она задохнулась, точно ей не хватало воздуху, и вдруг её руки быстро и крепко обвились вокруг моей шеи, и мои губы сладко обжёг торопливый, дрожащий шёпот Олеси:

— Теперь мне всё равно, всё равно!.. Потому что я люблю тебя, мой дорогой, моё счастье, мой ненаглядный!..

Она прижималась ко мне всё сильнее, и я чувствовал, как трепетало под моими руками её сильное, крепкое, горячее тело, как часто билось около моей груди её сердце. Её страстные поцелуи вливались в мою ещё не окрепшую от болезни голову, как пьяное вино, и я начал терять самообладание.

— Олеся, ради Бога, не надо... оставь меня, — говорил я, стараясь разжать её руки. — Теперь и я боюсь... боюсь самого себя... Пусти меня, Олеся.

Она подняла кверху своё лицо, и всё оно осветилось томной, медленной улыбкой.

— Не бойся, мой миленький, — сказала она с непередаваемым выражением нежной ласки и трогательной смелости. — Я никогда не попрекну тебя, ни к кому ревновать не стану... Скажи только: любишь ли?

— Люблю, Олеся. Давно люблю и крепко люблю. Но... не целуй меня больше... Я слабею, у меня голова кружится, я не ручаюсь за себя...

Её губы опять долго и мучительно сладко прильнули к моим, и я не услышал, а скорее угадал её слова:

— Ну, так и не бойся и не думай ни о чём больше... Сегодня наш день, и никто у нас его не отнимет...

И вся эта ночь слилась в какую-то волшебную, чарующую сказку. Взошёл месяц, и его сияние причудливо, пёстро и таинственно расцветило лес, легло среди мрака неровными, иссиня-бледными пятнами на корявые стволы, на изогнутые сучья, на мягкий, как плюшевый ковёр, мох. Тонкие стволы берёз белели резко и отчётливо, а на их редкую листву, казалось, были наброшены серебристые, прозрачные, газовые покровы. Местами свет вовсе не проникал под густой навес сосновых ветвей. Там стоял полный, непроницаемый мрак, и только в самой середине его скользнувший неведомо откуда луч вдруг ярко озарял длинный ряд деревьев и бросал на землю узкую правильную дорожку, — такую светлую, нарядную и прелестную, точно аллея, убранная эльфами для торжественного шествия Оберона и Титании.