МИР ГОРНИЙ Вселенная

 

img_preview

Константин Бальмонт. Любовь и небо


Звуки золотого колокола, качающегося в голубой вечности, строки, обрызганные звёздной росой любви, магнетизм лунного света, уводящего душу в тайну, серебряные бубенчики мечты, рассыпавшиеся по весенним лугам, жаворонок, притянутый солнцем, в полёте поющий и в пении летящий, облако, которое меняется, но не умирает никогда, необъятный оркестр океана, в котором хорошо утонуть, слиянье воедино вселенской любовности, поэзии и музыкальности, голубой цветок, ведущий в непознанные дали, к торжеству пения, музыкальное начало всего совершающегося, звук как основа мира, звук как основа человеческой души, через любовь познавшей всё...

Угадав миротворческое значение ритма, мы у тайны мира. В музыкальную основу души смотрится вечность.

{ К.Д. Бальмонт. Романтики, 1936 }

Чем дальше уплывает корабль, тем острее чувствуешь, что на неизвестное течение дней и месяцев ты ушёл от своих, отделился от земного, и одна осталась убедительность — зори и звёзды, Море и ты. Никогда на суше не увидишь такого широкого разлития зари, с отсутствием каких-либо природных или человеческих преград между тобою и небесным светом...

Жутко и сладостно быть между двух уводящих глубин, быть человеческой звездой между Небом и Морем. И чем дальше корабль уплывает от Севера к Югу, тем яснее в душе, своим троезвездием, поёт Орион. Забыв тревогу, говоришь со звёздным Небом.

Звёздные молитвы — неугасимые лампады морских минут, литургия ночного Океана. По мере приближения корабля к Южной Африке, с каждой ночью созвездие Ориона всё уклоняется в сторону,— содвигаясь направо, как будто перестаёт быть путеводным, и в одну из ночей главенствующим созвездием возникает Южный Крест. Вкось брошенное пятизвездие, пятикратность наших чувств, но не в земной их приниженности, а в Небесной взнесённости, Небесное распятие, удивляющее взор своим символическим узором, и заставляющее верить в вещую параллельность земного и небесного.

{ К.Д. Бальмонт. Океания, 1914 }

Вдыхая морской освежительный воздух, качаясь на сине-зелёных волнах в виду берегов Скандинавии, я думал, мой друг, о тебе,— о тебе, чей образ со мной неразлучен, точно так же как час, возвещающий дню приближение ночи, неразлучен с красавицей неба, вечерней звездой,— как морская волна неразлучна с пугливою чайкой.

Много ярких светил в безграничном пространстве лазури — лучезарный Арктур, Береники блестящие кудри, Орион и созвездие Лебедя, Большая Медведица,— но среди миллионов светил нет светила прекрасней вечерней звезды.

Много птиц, много гостий крылатых летит через море, бросив берег его, направляясь к другому, что вдали где-то там затерялся среди синевы и туманов, но только одну белокрылую чайку с любовью баюкает, точно в родной колыбели, морская волна. Чайка взлетает к нависнувшим тучам, чайка умчится в далёкие страны, — куда и зачем, вряд ли знает сама,— но снова, как странник, уставший бродить в бесприютных краях, прилетит она к синей родимой волне, прильнёт к ней своей белоснежной грудью, и солнце смеётся, взирая на них, и шлёт им лучистые ласки.

Так и я, разлучившись с тобой, о мой друг, бесконечно любимый, был сердцем с тобой неразлучен, я баюкал твой ласковый образ в своей трепетной груди, вдыхая морской освежительный воздух, качаясь на сине-зелёных волнах в виду берегов Скандинавии.

{ К.Д. Бальмонт. Тени.Разлука, 1893 }

То, что было со мною в ночь Ущербной Луны, случилось действительно, но что это было, я не могу понять до сих пор, сколько бы я об этом ни думал.

С вечера играла музыка. Она играла ещё и поздней ночью. В смешном старинном бретонском местечке, где все жители похожи на бродящие воспоминания прошлого, в "Океанской гостинице" был бал. На большой веранде, в мавританском стиле, весело танцевали влюблённые пары. Я ушёл домой и лёг спать, но спать мне не хотелось. Издали доносился знакомый с детства напев вальса, возникали качающиеся звуки танго, и скрипки дразнили, и флейты истомно уводили слух до волнующей близости к какой-то желанной высоте, но напев только приближался к ней и каждый раз, уже вот-вот почти достигнув её, падал.

Я вспоминал своё детство и юность. Мне всегда хотелось танцевать, когда мне приводилось быть в бальной зале, но из застенчивости я никогда этого не мог сделать и, томясь, долгими часами смотрел на счастливых, которые весело кружатся в танце. Я вспоминал прозрачную берёзовую рощу, летнюю светлую ночь, июнь моей жизни, нежную и такую грустную июньскую влюблённость, очерк милого лица, всё бывшее, засветившееся, ушедшее. Я вспоминал свои странствия, мерную качку океанского корабля, невозбранную тишь и отъединённость звёздных ночей в открытом Океане, когда, уплывая от покинутых, без конца своей душою ткёшь тончайшие лунные нити мечты, уходящие в хрустальную даль.

Мне вспоминалось также, как, совсем недавно тот молодой композитор, который написал "Скифскую сюиту", играл мне органную фугу забытого старинного мастера Букстехуде. Исполненный строгой молитвенной красоты, напев идёт широко и спокойно, как будто вырастает внушающая ясную благоговейность высота готического собора. В одном полногласном повороте музыкального напева возникает отдельный, как бы человеческий голос, и певучая душа старинного мастера, потерявшегося в столетиях, говорит другой душе через века, что, любя, любишь воистину, что любовь сильнее смерти и в ней есть та же самая великая простота свершающегося неизбежно и проходящего через преграду времени и места так же спокойно и просто, как прямой луч Луны, будто бы мёртвой, светит и светит нам в просторах неба, в голубой раме тысячелетий.

Я заснул.

Долго ли я спал, не знаю, но несколько часов, это я, проснувшись, чётко ощутил. Мне приснилась та, кого я любил в июньской светлой мгле моей жизни. Её звали Мария. У неё были голубые глаза и длинные русые косы. В те далёкие дни мы оба любили друг друга, но я всё только хотел сказать ей, что я её люблю, и каждый раз, когда сказать было можно, я говорил себе: "Завтра". Но завтра не пришло, потому что жизнь разъединила нас, и последнее моё воспоминание о любимой было воспоминанием о голубой грусти в красивых молчащих глазах, в которых любовь светит любви и ждёт, чтоб к любви подошла любовь. Вот она снова стояла передо мной, та же, но только более бледная. И я рванулся к ней, и я протянул к ней руки, она протянула свои бледные руки, и тонкие её пальцы ласково коснулись моих волос и задрожали. "Любишь ли ты меня?" — воскликнул я и проснулся от ощущения поцелуя на моём лице.

Было тихо и светло в моей комнате. Я забыл перед сном закрыть ставни, и Ущербная Луна, окружённая редкими, но чёткими звёздами, светила прямо в моё окно, около которого холодным серебряным светом ворожило большое зеркало трюмо. Я лежал неподвижно на спине и весь был в ощущении поцелуя, который я чувствовал на своём лице. Вдали несколько раз перекликнулись предутренние петухи. Музыка бала давно уже смолкла. Но в слух мой, переливно журча теневым тончайшим напевом, без конца, без конца струилась воздушная, тишайшая, но звучащая музыка. Я спросил себя мысленно, не сплю ли я. Нет, я не спал. Музыка, доходящая из непостижимой дали, из пространственных идеальностей, из пределов, для которых нет слов, из беспредельного, безбрежного, лилась, переливалась, менялась, качала выражения, замедлялась, торопилась, снова медлила, выпевала долгую сладостную сказку.

Кто бывал в весеннюю ночь в саду Трокадеро, в Париже, тот знает, что там есть звенящие мелодические лягушечки, которых трудно увидать, но можно слышать. Более тонкого хрустального призрачного звука я никогда не слышал ни в каких голосах Природы. Когда я был ребёнком, у меня была маленькая шарманочка, размером не больше табакерки и даже меньше, и играла она только три маленькие мелодии. Я любил её тонкий кристальный звук. Так вот, музыкальная размерность звуков этого детского органчика всё же слишком вещественна в сравнении с тремя звенящими нотами этих садовых гномов, а три звенящие их ноты всё же слишком вещественны в сравнении с теми теневыми высокими переливавшимися звуками, которые бесконечной вереницей вливались в мой слух.

Я скоро заметил, продолжая оставаться совершенно неподвижным и не решаясь шелохнуться, что, когда в тонком течении звуков возникал такой поворот, который меня не насыщал, а лишь томил, я внутренним движением воли изменял поворот напева и делал так, что призрачная, но чёткая тонкая музыка пела то, что я хочу, пела так, как я желаю. Я управлял этим певучим током, и он разрушил в моей душе все преграды обычного.

Меня мучила сильная жажда. На ночном столике стоял стакан с водой. Перед сном я выкурил несколько лишних папирос. Жажда побуждала меня протянуть руку, но я боялся сделать это движение. Мне казалось, что я спугну призрачную мелодию. Я всё-таки протянул руку, выпил полстакана и осторожно поставил стакан обратно. Волна звуков колыхнулась от моего движения. Напевный меняющийся непрерывный ток качнулся куда-то в сторону, точно меняя русло, но через несколько мгновений он снова струился там же и так же, как это было раньше.

В комнате пахло цветущею кашкой, сладким духом трилистника. Я без конца слушал теневую музыку. Я чувствовал себя нежным и юным. Я полновольно управлял потоком текучей гармонии. Потом гармония овладела моей волей и потопила меня. Это она уже силой своей внутренней певучей законности качала меня и баюкала, уносила меня и качала, облекала меня голубыми и синими тенями, отсветами нежно-зелёными и матово-серебряными. Пела, держала, качала, уносила, унесла.

Я опять заснул.

Но сон мой так неуловимо слился с тем, что только что было со мною, что как будто я не засыпал. Я чувствовал себя во сне лежащим неподвижно на спине. И так же светила в окно Ущербная Луна, окружённая немногими чёткими звёздами, и опрокинутый лик её отражался в холодном зеркале. И так же звучала непрерывная музыка, только она была теперь громче и торжественнее, необъяснимым образом переходя в лунные отсветы и снова делаясь только музыкой.

Сон перешёл в новый сон, как краска вечернего облака переходит в новую краску и как зеркало отражает углублённую видоизмененную зеркальность, где то же не есть то же.

Без какого-либо приближения извне около зеркала явилась Мария. Точно она уже давно была здесь, в моей комнате, но только раньше она была невидима и вдруг стала зрима. Она стояла перед зеркалом, не смотря на меня и ломая тонкие, бледные руки, в немой безутешности она была бесконечно грустна. Я смотрел на неё, и мне было бесконечно грустно. Печально покачав головой, она вошла в зеркало, в его глубь, как входит беспрепятственно в глубь зеркала отражение. Зеркало в то же мгновение превратилось в длинную серебряную бальную залу, и там возник снежно-белый серебряный звёздный вихрь. Влюблённые пары кружились в пляске, руки сжимали руки, тело касалось тела, скользящие ноги ускользали по кругам в одной воле, в одном желанье, в одном напеве, в едином счастье. И только Мария была грустна, и тот, кто кружился с ней, был печален, с выраженьем в затуманенных глазах бесконечной грусти о недосяжимом.

Внезапно в потоке гармонии возник на секунду один короткий резкий звук, как будто что-то где-то упало. Воздух наполнился сладко-истомным запахом трилистника. Точно где-то близко было целое поле, целый луг только что зацветших стебельков розовой кашки.

Зеркало опять стало матово-серебряным холодным зеркалом. Я лежал неподвижно в своей постели, а вблизи предо мной, но не подходя ко мне вплоть, стояла Мария. Она смотрела на меня, и её голубые глаза были расширены, а вся она была такая белая, такая воздушная, что, пристально всмотревшись в неё, я вздрогнул. Через белое, почти совсем прозрачное её тело, прикрытое призрачной одеждой, просвечивались звёзды дальнего неба, и видно было, как малые тучки плывут к Ущербной Луне.

— Мария, Мария, — шептал я безутешно. — Я люблю тебя, любимая.

Мария тихонько покачала головой, и в голубых её глазах отразилась разлука, бесконечность разлук, несосчитанность грустных мгновений, звеневших и отзвеневших.

Я закрыл глаза в отчаянии, и в остром знании непоправимого я утонул в тёмном беззвучном бездонном Океане.

Я проснулся поздно. Потянувшись за часами, я увидал наполовину недопитый стакан с водой, и у меня было ощущение, что те же самые губы, которые прильнули с поцелуем к моему лицу во сне, коснулись на миг и этого стакана. В комнате был запах трилистника.

Я встал и подошёл к трюмо. Мне хотелось непременно открыть его. Там всё было в обычном порядке. Только флакон с духами "Трефль" стоял полуопрокинутый, и коробка со старыми письмами, помешавшая ему упасть вовсе, была облита лёгкой струёй духов.

Что это было, я не знаю, но это было.

{ К.Д. Бальмонт. Лунная гостья, 1921 }